Русский лад быть печальным..

«Русская музыка с трогательной простотой обнаруживает душу мужика (moujik), простонародья. Ничто не говорит так к сердцу, как их светлые мелодии, которые все без исключения печальны.
Я обменял бы счастье всего Запада на русский лад быть печальным.»

Фридрих Ницше

Москва была тогда певучая, народная, мастеровая…

12-ти лет меня отвезли в Москву в столярные ученики… Но здесь за верстаком на работе звенела с утра до вечера наша народная песня. Широкой волной разливалась она по всей Москве.
Москва была тогда певучая, веселая, народная, извозчичья, рабочая, мастеровая. Всюду слышалась песня и песня. Любовь у народа к песне была безграничная. Я оказался действительно в песенном океане. Песен, хороводов и плясок московских, смоленских, тульских, рязанских, владимирских, новгородских и других певцов и запевал было довольно. Я жадно ловил эту песню и все перенимал, что мне попадалось и встречалось на пути, в то же время имел постоянную связь со своей подмосковной родной деревней.

Пишет о Москве конца 19 века Петр Глебович Ярков (1875 г.р.), основатель и руководитель Хора крестьян Бронницкого уезда, в своей Автобиографии.

Они были в эту минуту похожи на иконы… (Горький о казаках)

Горький М. «В людях» ярко описывает ощущения мальчишки от казачьего пения. Думаю, многим из нас, кто вживую слышал настоящее хоровое народное пение (особенно в первые разы), знакомы эти ощущения: трансовость, пребывание в ином пространстве-времени, святость.

«Казаки казались иными, чем солдаты, не потому, что они ловко ездили на лошадях и были красивее одеты, — они иначе говорили, пели другие песни и прекрасно плясали. Бывало, по вечерам, вычистив лошадей, они соберутся в кружок около конюшен, и маленький рыжий казак, встряхнув вихрами, высоким голосом запоет, как медная труба; тихонько, напряженно вытягиваясь, заведет печальную песню про тихий Дон, синий Дунай.
Глаза у него закрыты, как закрывает их зорянка — птица, которая часто поет до того, что падает с ветки на землю мертвой, ворот рубахи казака расстегнут, видны ключицы, точно медные удила, и весь этот человек — литой, медный. Качаясь на тонких ногах, точно земля под ним волнуется, разводя руками, слепой и звонкий, он как бы переставал быть человеком,

через минуту забыто все — будто сошлись вместе и прошлое и будущее (Казаков)

…Совсем осоловевший, он садится вдруг на лавку, приваливается к стене, двигает лопатками, шебаршит ногами, устраиваясь поудобнее, откашливается, поднимает лицо и запевает.
И при первых же звуках его голоса мгновенно смолкают разговоры. Непонятно, с испугом все смотрят на него! Не частушки поет он и не современные песни, хоть все их знает и постоянно мурлычет, — поет он на старинный русский манер, врастяжку, как бы неохотно, как бы хрипловато, как, слышал он в детстве, певали старики. Поет песню старую, долгую, с бесконечными, за душу хватающими «о-о-о…» и «а-а…». Поет негромко, чуть играя, чуть кокетничая, но столько силы и пронзительности в его тихом голосе, столько настоящего русского, будто бы древне-былинного, что через минуту забыто все — грубость и глупость Егора, его пьянство и хвастовство, забыта дорога и усталость, будто сошлись вместе и прошлое и будущее, и только необычайный голос звенит, и вьется, и туманит голову, и хочется без конца слушать, подпершись рукой, согнувшись, закрыв глаза, и не дышать и не сдерживать сладких слез.

…А закат прекрасен, а на лугах туман, как разлив, и черна полоска леса на горизонте, черны верхушки стогов. А ветви берез над головой неподвижны, трава волгла, воздух спокоен и тепел, но Аленке уже зябко, прижимается она к Егору, а Егор берет дрожащей рукой бутылку и глотает из нее, передергиваясь и хакая. Рот его полон сладкой слюны.
— Ну… — говорит он, вертит шеей, покашливает и предупреждает шепотом: — Только втору давай смотри мне!..
Он набирает полную грудь воздуха, напрягается и начинает заунывно и дрожаще чистейшим и высочайшим тенором:
Вдо-о-оль по морю…
Мо-о-орю си-и-инему…
Аленка зажмуривается, мучительно сотрясается, выжидая время, и вступает низко, звучно и точно — дух в дух:
Плывет ле-ебедь со лебе-едушкою…
Но себя, но своего низкого, матового, страстного голоса она и не слышит уже — где уж там! Чувствует она только, как мягко, благодарно давит, сжимает ее плечо рука Егора, слышит только его голос.
Ах, что за сладость — песня, что за мука! А Егор, то обмякая, то напрягаясь, то подпуская сиплоты, то, наоборот, металлически-звучно, все выговаривает дивные слова, такие необыкновенные, такие простонародные, будто сотню лет петые:
Плывет ле-ебедь, не всколо-о-охнется,
Желтым мелким песком
Не взворо-о-охнется…
Ах да что же это? И как больно, как знакомо все это, будто уж и знала она всю-то свою жизнь заранее, будто уж и жила когда-то, давным-давно, и пела вот так же, и дивный голос Егора слушала!
Откуль взялся сизо-о-ой орел…
Стонет и плачет Егор, с глубокой мукой отдается пению, приклонив ухо, приотвернувшись от Аленки. И дрожит его кадык, и скорбны губы.
Ах, этот сизой орел! Зачем, зачем кинулся он на лебедя белого, зачем поникла трава, подернулось все тьмою, зачем попадали звезды! Скорей бы конец этим слезам, этому голосу, скорей бы конец песне!
И они поют, чувствуя одно только — что сейчас разорвется сердце, сейчас упадут они на траву мертвыми, и не надо уж им живой воды, не воскреснуть им после такого счастья и такой муки.
А когда кончают, измученные, опустошенные, счастливые, когда Егор молча ложится головой ей на колени и тяжело дышит, она целует его бледное холодное лицо и шепчет, задыхаясь:
— Егорушка, милый… Люблю тебя, дивный ты мой, золотой ты мой…

 

//Казаков Ю.П. «Трали-вали» (1959)

Цель этого раздела

Мне кажется ценным собирать такие отрывки из литературы, где писатель — мастер слова — образно и ёмко выражает вслух то, что многие из нас чувствуют по поводу колдовской силы народного пения, его трансового и очистительного действия.

Присылайте встреченные отрывки в собрание!

Фольклорный ансамбль (стихи)

Сложив на животе неловко руки,
Похожие на крышки погребов,
Поют на сцене русские старухи
Про ямщика, про Волгу, про любовь.
Плывут, плывут раздольные печали,
Грудная хрипотца далеких дней,
Когда они солдатками кричали
На ездовых буренок,
На коней,
С которыми делили хлеб и ношу,
На трактор ставший в поле,
Хоть реви!
На нас, что лебедой росли,
И все же
Не обойденных в ласке и любви.
Они порой совсем теряли силы,
Когда в годину черную свою
По мужикам убитым голосили,
И вот теперь,
Вы слышите,
Поют!
Поют, пройдя всех преисподних круги,
Поют всем сердцем, сердце веселя.
Поют на сцене русские старухи,
Двужильные, как русская земля!

Юрий Ключников, 1972

В хате песне тесно. И о пляске (Тэффи)

…Вот и плетут девки кривой Ганке венок.
В хате у Ганки душно. Пахнет кислым хлебом и кислой овчиной.
Девки тесно уселись на лавке вокруг стола, красные, потные, безбровые,
вертят, перебирают тряпочные цветы и ленты и орут дико, во всю мочь здорового
рабочего тела, гукающую песню.
Лица у них свирепые, ноздри раздутые, поют, словно работу работают. А
песня полевая, раздольная, с поля на поле, далеко слышная. Здесь сбита,
смята в тесной хате, гудит, бьется о малюсенькие, заплывшие глиной окошки, и
нет ей выхода. А столпившиеся вокруг бабы и парни только щурятся, будто им
ветер в глаза дует.
— Гой! Гзй! Го-о-о! Гой! Гэй! Го-о-о!
Ревут басом, и какие бы слова ни выговаривали, все выходит будто
«гой-гэй-го-о-о!». Уж очень гудят.

И вдруг запросили все:
— Бабка Сахфея, поскачи! Бабка Сахфея, поскачи!
Небольшая старушонка в теплом платке, повязанном чалмой, сердито
отмахивалась, трясла головой — ни за что не пойдет.
— И чего они к старой лезут? — удивлялись те, что не знали.
А те, что знали, кричали:
— Бабка Сахфея, поскачи!
И вдруг бабка сморщилась, засмеялась, повернулась к образу.
— Ну ладно. Дайте у иконы попрощаться. Перекрестилась, низко-низко
иконе поклонилась и сказала три раза:
— Прости меня, Боже, прости меня, Боже, прости меня, Боже!
Повернулась, усмехнулась:
— Замолила грех.
Да и было что замаливать! Как подбоченилась, как подмигнула, как
головой вздернула, и-их!
Выскочил долговязый парень, закренделял лапотными ногами. Да на него
никто и не смотрит. На Сахфею смотрят. Вот сейчас и не пляшет она, а только
стоит, ждет своей череды, ждет, пока парень до нее допрыгнет. Пляшет-то,
значит, парень, а она только ждет, а вся пляска в ней, а не в нем. Он
кренделяет лапотными ногами, а у ней каждая жилка живет, каждая косточка
играет, каждая кровинка переливается. На него и смотреть не надо — только
на нее. А вот дошел черед — повернулась, взметнулась и пошла — и-их!
Знала старуха, что делала, как перед иконой «прощалась». Уж за такой
грех строго на том свете спросится.

// Надежда Тэффи. «Явдоха» (1914)
рассказ короткий, пара экранов всего http://www.world-art.ru/lyric/lyric.php?id=16617

Заве­дут бесконечную до самого утра — и допьяна наиграются… (казаки)

Иногородние, живущие среди казаков, посмеивают­ся иногда: «Гаврилычи-то наши со­берутся на ярманке, купят косушку и сидят над ней целую ночь, гуляют!.. Заве­дут бесконечную до самого утра,— и косушка цела и допьяна наиграются!» В этой насмешке тонко подмечена и выделена ха­рактерная особенность каза­чьего «гулянья». Не водка, не пьянство само по себе привлекают казака; его привлекает возмож­ность собраться вместе и «играть» песни, играть именно допьяна, до утра.

… «Разве в наше время так служили, как теперь!— замечает один из седобородых песенников, ветеран тяжелой кавказской службы. Теперь сядет себе служивый на машину, не успеет оглянуться — и на месте! Когда уж там играть старые протяжёные песни! А ты, бывало, идешь месяца три, четыре, а то и больше, и сколько песен за это время пере­играешь!»

«Ноньча то ведь все мелочью забавляются,— добавляет с сокруше­нием другой такой же древний служака.— Не песня, а ветер!..»

 

Листопадов А.М. НАРОДНАЯ КАЗАЧЬЯ ПЕСНЯ НА ДОНУ. (Песенная экспедиция 1902— 1903 г). // «Труды Музыкально-Этнографиче­ской Комиссии» 1906 г., I том.

//Листопадов А.М. Песни донских казаков. Том 4. 1953